БИОГРАФИЯ

О ХУДОЖНИКЕ - ЕГО СОВРЕМЕННИКИ

АЛЕКСАНДР АЛЬТШУЛЕР
ЛЕОНИД АРОНЗОН
ВАЛЕРИЙ КУЛАКОВ
РОСТИСЛАВ КЛИМОВ
ГЕННАДИЙ ПРИХОДЬКО
ВЛАДИМИР РОХМИСТРОВ
ЕВГЕНИЯ СОРОКИНА

ЗАПИСИ

ЗАПИСИ 1961 - 1969
ЗАПИСИ 1979 - 1980-х
ИЗ БЕСЕД. 1970 - 1985 (дневник Е.Сорокиной)

ВЫСТАВКИ

ВЫСТАВКИ
ПЕРВАЯ ПЕРСОНАЛЬНАЯ ВЫСТАВКА
ОТЗЫВЫ ЗРИТЕЛЕЙ
ПУТЬ ХУДОЖНИКА
ПАМЯТНЫЕ АДРЕСА
КНИЖНАЯ ПОЛКА
КИНОЗАЛ
ФОТОГАЛЕРЕЯ
ПАМЯТИ К. КУЗЬМИНСКОГО
 
 

Найдите нас на facebook

Михнов-Войтенко
Евгений
   

 

Р. Климов. 1978 г., фото И. Пальмина

О художнике - его современники

Ростислав Климов

 

В конце жизни с людьми происходят странные вещи. Умирают те, с кем многое оказалось недоговоренным. А когда свыкаешься с этой мыслью, приходит неожиданное напоминание об ушедшем - оказывается, слова, которые ты хотел сказать, уже были сказаны, и ты получил на них ответ, - уже от другого человека, близкого ушедшему.

 

Впрочем, это личный аспект, мало кому интересный. Значительность (с нашей точки зрения) придают ему два обстоятельства. Первое - трагическая, дикая судьба художника (даже после смерти). Второе - кристальной чистоты отзвук, рожденный этой судьбой...

 

Несколько лет назад жена Михнова, Евгения Сорокина, попросила меня написать о наших с ним встречах - без определённой цели - ей хотелось собрать воспоминания друзей. Исполняя её просьбу, я думал о другом - о предисловии к её замечательным записям бесед Михнова с друзьями...

 

Итак, художник - ленинградский живописец Евгений Михнов (Михнов-Войтенко, как он с определенного времени начал себя имено­вать). За пределами Ленинграда его знают считанные профессионалы. Поэтому несколько слов о нем необходимы. Не биография - её я не знаю - а личные впечатления, если угодно - воспоминания.

 

В конце 50-х годов в Москве появился молодой художник-абстракцио­нист. Мнения о его таланте (на наш взгляд, безусловном) расходи­лись, в художественную жизнь он вошел скандально. И.Цырлин, ве­роятно, первым обративший внимание на искусство формировавшегося тогда авангарда, способствовал его переезду в Ленинград - были основания опасаться больших неприятностей. И тогда стало известно, что в Ленинграде тоже работает молодой художник-абстракционист - Михнов.

 

Доносились слухи, что они подружились, потом поссорились, оба пили, жили безденежной художественной жизнью, работали, чувствуя пьянящий ветер новизны собственного творчества. Дальше пошло хуже. Пробиться было невозможно. Пили еще больше. Затягивала ленинградская атмосфера - мрачная и бесперспективная. В Москве были случайные покупатели, в Ленинграде - глухо.

 

С Михновым мы были знакомы заочно. Встретились в 1959-м (если не ошибаюсь) в Ленинграде, на Рубинштейна.   /посещение было в 1960-х, т.к. ниже речь идёт о карандашных работах 1963г., прим. Е.С../

 

Высокий парень, пьяный и наглый, провел в маленькую комнату. Там находились два маленькие креслица, стол, кровать и большой пес. Высокий и худой, с узким лицом, Михнов казался предельно нап­ряженным. Это ощущение пружинистой напряженности было определяющим. Его не могла скрыть даже вызывающе наплевательская повадка: развалившись в креслице, он рассказывал, что вот пришла тут одна дама, искусствовед (было названо одно из самых уважаемых имен), всё просила вещи показать, но я пьяный был, сказал, чтобы сама под кровать лезла, ничего, достала.

 

Но вещи показывал охотно. Разговор стал живее, когда из-под той же кровати были вытащены толстенные папки (сотни листов), и я стал раскладывать работы по кучкам - хорошие, плохие, ни то, ни сё. Он спорил, ругался, соглашался. Довольно быстро протрезвел. Под конец показал серию, над которой ещё работал: яйцеобразные формы феноме­нально, непостижимо образовывавшиеся на белизне листа. Сейчас мне уже трудно сказать что-то о технике. Кажется, изображение рождалось тончайшими прикосновениями жесткого графита...

 

Расстались поздно, солнце довольно высоко стояло - дело было в самом конце июня, в разгар белых ночей. Говорить было не о чем: вещи просмотрены, водка выпита, пёс настойчиво просился гу­лять.

 

Я остановился на Марсовом (в квартире, где детство прошло), и он с псом проводил до Аничкова моста. Договорились встретиться.

 

Дальше память изменяет, но, по-моему, встреч не было. Однако контакт странным образом сохранился. Иногда от него доходили вести, чаще - невесёлые. Пить стал по-чёрному, непробудно, рабо­тать перестал.

 

Эта первая и, вероятно, главная встреча с Михновым. Запомнилось умное злое лицо, энергия - хочется сказать энергия сопротивления, он был словно заряжен на агрессивный отпор, даже когда в этом не было ровно никакой необходимости.

 

И это же качество было в работах - необыкновенно мощных, несу­щих в себе вызов и протест. Это качество не зависело от техники или материала - нитроэмаль и масло, холст и бумага в равной мере выражали его. И, быть может, самое замечательное, что даже предельно экспрессивные (ташистские по характеру) работы несли в себе без­ошибочное чувство гармонии, внутреннего равновесия, так что непо­нятно было, как эти качества сочетаются с энергией вызова и борьбы.

 

Мощные ташистские эффекты обладали эффектом громового раската - где-то, в душе, проскакивала молния и следовал раскат, почти сразу, оглушительный (или, если не получалось, как бы далёкий, приглу­шённый). Эти раскаты не суммировались, каждый был самодостаточен; в папках, под кроватью, копились эти свидетельства проскочивших молний.

 

Впрочем, суммирование, видимо, всё же шло. Оно чувствовалось в некото­рых больших работах, в опытах по созданию живописных рельефов  (может быть ближе всего к ним - по духу - работы Фонтана). А в последней серии произошло и вовсе чудо. Вся энергия, вся сила самовыражения оказалась переключённой на что-то другое. Он отказал себе в праве на неконтролируемую реакцию, на разрядку. Он как бы замер, в себе преодолевая напряжение, преобразуя его, дисциплинируя - динамичное, размашистое, мощное - в сдержанное, статичное, остановленное. В мелких, точных движениях графита /грифеля - прим. Е.С./ по белизне бумаги с трудом угады­вались прежний размах и энергия. Вернее, они присутствовали, но в совсем ином качестве, им была дана лишь одна форма выхода - предельно сгармонизованная, очищенная от каких бы то ни было излишеств.

 

Можно было только догадываться, какой внутренней концентрации тре­бовала эта работа, это подчинение своих импульсов высшему порядку. Должен сказать, что не могу отделаться от мысли, что Михнов сорвал­ся именно здесь. Не просто надолго ушел в пьянство, а в чём-то сорвал себе нервную систему. Впрочем, это всего лишь догадка. Причин для срывов хватало с избытком, да ещё при его непримиримой честности (перед искусством) и ранимости (качестве, о котором я узнал позже).

 

Прошло 19 лет - мы не встречались, жизнь, случайно столкнув, раз­вела. Но столкнула всё-таки, наверное, не случайно. Потому что через 19 лет раздался звонок: будет персональная выставка, первая, хотел бы видеть, работаю по-новому, нужны твои глаза (пишу, как было, так как вижу в этом проявление характера Михнова). Естественно, я приехал.

 

Мрачное здание клуба МВД им. Дзержинского - вы­ставку разрешили, так сказать, под своим крылом, быстро темневший день, люди, стремившиеся попасть на выставку любой ценой. Огромный зал выглядел торжественно и празднично (я и сейчас ду­маю, что это была одна из самых важных выставок тех лет). Посетите­ли шли вдоль стен, склонялись в центре зала над витринами, бродили из угла в угол, а потом подходили и говорили слова благодарности вы­сокому пожилому человеку с лицом одновременно худым и отёчным, обрамленным странными для этого лица волосами. Узнал я его с трудом. Это был другой человек. Старый, больной, а, главное, другой. Встреча была сердечной.

 

Со здоровьем, действительно, было плохо, ему что-то капали, от­водили в отдельную комнату, чтобы передохнул. Эта физическая зависимость сначала поразила больше всего. Но дальше впечатление стало стремительно меняться.

 

Слегка отдохнув, он захотел вернуться в зал - "я тебе всё покажу сам". Дальше последовало несколько афористически-чётких определений (о живописи), замечаний, исполненных невесёлой злобы и глубокого не­уважения (о людях). Образ старика размывался, из-под него прогляды­вал прежний Михнов. Впрочем, что-то связанное с физическим состоя­нием не уходило. Позже я обнаружил и новые оттенки - эгоизм к близ­ким и злоба за жизненные неудачи, которую вымещал он на людях сов­сем в том неповинных.

 

Рядом с ним находилась девушка - замученная его капризами, совер­шенно прозрачная, с взглядом чистым и заботливым. В ответ на прямое хамство, она огорченно - за него - отводила глаза. Его она называла по имени-отчеству и, видимо, очень уважала.

 

Позже, когда я пришел к нему домой (на набережную Карповки), я вновь увидел эту девушку и вновь подивился. Он захотел продемонстрировать своё господство в этой ситуации, но его хамство от неё отскакивало - по оче­видной её доброте и очевидному же чувству собственного достоинст­ва. Она им восхищалась и его жалела.

 

Впрочем, самым удивительным во взаимоотношениях Михнова и Жени, его жены, было другое... Она, как тончайший инструмент, реагировала на его творчество. Это был как бы идеальный "воспринимателъ" его искусства. Её отдельные замечания были безупречно точны, изобличали вкус и независи­мость суждений. Видимо, его вещи отве­чали какой-то очень важной особенности её души. И, судя по всему, различала в них какие-то очень важные для себя импульсы. В её от­ношении к Михнову отчётливо проскальзывала эта интонация: он - человек, создающий эти вещи.

 

Очень скоро мне стало ясно ещё вот что: её необыкновенная внут­ренняя чистота и изящество внутреннего мира не только питались его творчеством, но, вероятно, ещё в большей степени питали его. Эти чистые импульсы (которые его, скорее всего, раздражали) очища­ли его внутренний мир. И он знал это (и, конечно, раздражаясь еще больше, становился вовсе нестерпимым). Во всяком случае, для меня несомненно, что близость Жени оказала на него очень большое влия­ние. Если в его работах не чувствуется злобы, а их изящество обла­дает глубокой человеческой содержательностью - в этом, безусловно, сказывается и её влияние.

 

Коротко о двух комнатах, в которых он жил (остальная часть квартиры принадлежала чужим людям) - это нужно для понимания "атмосферы обитания". Одна комната, пустая и светлая, принадлежала ему. Точнее - ему, его творчеству и Жене. Здесь он работал, здесь вешал недавно конченые работы, здесь показывал работы последнего времени. В просторной светлой комнате, напоённой неярким ленинградским светом, присут­ствовала какая-то особая чистота (не в физическом смысле) и элегант­ность. И это, несмотря на флаконы самых разных лекарств и множество других проявлений быта - элегантность и чистота оказывались сильнее. Здесь опять проявлялись два начала - его творящее и её очищающее.

 

Вторая комната была совершенно другой. Здесь была столовая, за ширмами спала мать, а на стенах был размещён музей - музей творчест­ва Михнова, начиная от мощных работ конца 50-х годов. Эффект этот музей производил необыкновенный. Не думаю, чтобы кто-нибудь из художников имел подобный. Но с другой стороны, не дай Бог такой музей иметь. Потому что за этим стоят годы творческого одиночества, годы безответности. Он знал, что такая живопись вообще не может быть продана, потом он узнал, что в Москве её продать можно. Появились коллекционеры, его стали покупать. Но он уже не верил. А где они были раньше? А понимают ли, что он делает? И он стал держаться за свои работы, лучшие боялся вы­пустить из рук, старался подсунуть коллекционеру худшую.

 

Жизнь стремительно уходила, или шла вперёд, - кто её разберёт. Пока вещи были рядом, он чувствовал, что за плечами - большая и содержательная жизнь, это был залог того, что его жизнь не прошла в пьянке и что у неё есть перспектива. Прошлое не только поддерживало настоящее, но и указывало на возможное будущее. А работы - работы всей жизни - убеждали в значительности собственно­го творчества, значительности личности - потому что иногда в таком подтверждении была необходимость.

 

Я подробно пишу о комнатах Михнова, тем более о второй, так как к этому ещё предстоит вернуться. Пока же следует возвратиться к выставке, точнее, к новым работам, которые я там увидел.

 

Они были удивительны во всех отношениях. Они не смы­кались с прежними, это были работы другого человека. Только в каких-то очень тонких связях и переплетениях удавалось уз­нать что-то от прежнего Михнова. Не осталось даже следа прежней напря­жённости.

 

Он перешёл на сложную технику, в основе которой лежала акварель, чаще всего выбирая небольшие, близкие к квадрату, форматы.

 

Вещи были странные - нефигуративные, они как бы нарочито наме­кали, что эти абстрактные формы реальны, - они существуют, живут. Эта двойственность, эта излишняя одушевлённость фор­мальной структуры и цепкий, дробный ритм производи­ли впечатление неприятное и противоречивое.

 

При этом обнаружилась ассоциативная точность, прежде не свойст­венная ему. "Что это, никак на Брейгеля потянуло",- спросил я. "Да, - ответил он совершенно спокойно, - она так и называется" (надо сказать, что сейчас я уже не помню самой вещи, и разговор передаю приблизительно, то ли речь шла о Брейгеле, еще мелкофигурном, до "Времён года", то ли о Босхе).

/Брейгелю Михнов работ не посвящал, это было посвящение Босху, прим.Е.С./

 

Но среди этих неприятных, как бы шевелящихся, живущих какой-то незаконной жизнью вещей, оказались и истинные шедевры.

 

Они были выполнены в той же технике, и таких же размеров. Но в них отсутствовала скрытая фигуративность (которая, кстати, многих провоцировала как бы вычленить её из абстрактного полотна), и с необычной для вещей этих лет силой проступала ясная, прозрачная гармоничность.

 

Это было здорово. Человек всё утратил, потом нашёл что-то другое, это другое преодолел и вышел к главному. Было чем восхититься. Таких работ было немного, но это были не случайные удачи. Надо было освобождаться от "псевдоизобразительной нефигуративности" и выходить к этой гармонии. Я сказал ему об этом. Он похмыкал, ответил что-то довольно резкое и стал дальше расспрашивать, из отдельных фраз было понятно, что он и сам видит новизну этих работ.

 

Я тогда ему не сказал, а сейчас и сказать некому, но мне показа­лось, что в рождении этих вещей сыграло свою роль присутствие этой прозрач­ной девушки, Жени. Гармония (прозрачная гармония) шла от неё, а цепкие, торопливые, псевдоживые формы - от какой-то его прежней, или другой, жизни, от смутности. И для создания таких чистых работ её присутствие было необходимо.

 

Наши последующие встречи были не частыми (поэтому я не знаю круга его друзей, его повседневности), но они несли на себе печать возобновлённого контакта. Однажды он попросил срочно приехать, посмотреть новые вещи. Тогда - или раньше? - он подарил мне одну свою вещь, продиктовав Жене: "Запиши в тетрадку, называет­ся "В честь Климова". Это было искреннее движение души, одновременно жест, но и скаредность - в центре картинка была про­тёрта до дыры.  ("Это ничего, сам видишь, если бы не это, была бы из лучших", что, кстати, верно).

 

Эти редкие встречи оставляли очень чистое впечатление. Иногда - тяжелое. Или даже ужасное, например, когда он, нервничая и сбиваясь, объяснял Жене, куда надо пойти, чтобы его не лишили какой-то фик­тивной работы - иначе как тунеядцу (членом Союза художников, есте­ственно, не был) ему грозили серьезные беды.

Понимая, что и пьянство, и срывы есть прямое следствие глухой, чудовищно безответной жизни, загнанности в угол, я всегда удивлялся чувству достоинства, даже гордости, с которым он встречал свою судьбу. Он не боролся с ней, он ей противостоял. Быть может, в этом - секрет гармонии его поздних вещей - он не снисходит до единоборства с жизнью, он идёт своим путем.

 

Однажды он собрался в Москву. Он давно и ревниво следил за успехами художников-москвичей. Ругал их, раздражался, что никто из них не проявляет к нему ни малейшего интереса, - и это, действительно, было так, все были заняты своими делами.

 

Приезд в Москву был для него событием: очень трудно физически, огромная нервная нагрузка и т.п. Работ привёз много, приехал в сопровождении Жени и мамы. Верный себе, не попытался установить контакты с художниками - он верил в своё искусство...

 

Это была одна из самых изящных и самых печальных выставок, которые я видел. Среди вещей преобладали новые - чистые и ясные (хочется сказать чистые и ясные вопреки всему). По залу ходили 1-2 чело­века. Михнову было тяжело. Тяжело, что никто не пришёл, что вроде никому это не надо, но он видел, что выставка вышла, что вещи смотрятся, да ещё как!

 

С выставки они с Женей заехали ко мне,- и не вовремя, У меня тяжело болела жена, она ему сказала: "У меня рак". Он ответил: "Наплевать, не всё равно от чего помирать".

 

Жене пришлось раньше уе­хать в Ленинград, на вокзал (остановились они у кого-то на Гоголев­ском  бульваре) его с матерью провожал я.

 

Дальше не помню - то ли виделись ещё, то ли уже нет, мне было не до поездок. А ещё позже узнал, что Михнов умер...

 

Понять происходившее было трудно, и если я пишу о дальнейшем, то только потому, что это вытекает из характера этого повествования, но, надеюсь, другие, знавшие обстоятельства не с чужих слов, напи­шут подробнее...

 

Мне известны обрывки. Женя в это время уже с ним не жила. Умерла мать. Он затеял выставку в Финляндии, собирался ехать, отобрал вещи. Дальше понять что-либо трудно.

 

Когда у Михнова определили рак, он запил, потом лечился, как всегда, по-своему (кажется, крапивой, и Женя её ему собирала). А вещи были вывезены в Финляндию в качестве купленных, но как всё было на самом деле - неизвестно.

 

Это был первый удар по михновской коллекции, коллекции, извест­ной весьма узкому кругу людей, неопубликованной, чудом сохранившей­ся. Второй и окончательный последовал сразу после его смерти: все оставшиеся вещи (то есть, видимо, большинство) были вывезены сест­рой, не имевшей с Михновым ровно никаких связей. Ни мне, ни тем, кого я знаю, судьба их неизвестна.

 

С вывозом вещей за границу, вероятно, было что-то неладное - делом заинтересовалось КГБ. Результатов, естественно, не последовало, если не считать, что несколько вещей осели в Русском музее. В КГБ или у сестры осталась и тетрадка с перечнем работ - документ для изучения творчества Михнова бесценный.

 

Заграницей появился некролог (к сожалению, с неточностями), подписанный Рабиным, Жар­ких, Немухиным. Там сказано, что Михнов был родоначальником нового абстракционизма.

 

Вот, собственно, и всё. Да ничего сверх этого я и не собирался писать. Я был сторонним наблюдателем - и то в редких случаях - этой жизни. Но помню того, раннего Михнова, знать о котором важно. И важно знать, что он жил,- как бы это сказать? - напролом. Пока были силы. А потом замолчал. А потом открыл новую жизнь и уже без сил, стараясь понять главное, шёл к поставленной цели и достиг её.

 

Тем страшнее исчезновение всего сделанного. Тем более, что оно не получило ещё известности, не зафиксировано в качестве важного факта недавней художественной жизни. Смогут ли несколько осевших на руках работ передать "феномен Михнова"? Впрочем, ленинградские коллекционеры, видимо, всё время имели его в виду...

 

Может быть, вместо всего сказанного следовало привести иные, более важные для биографа детали. Но это сделают его ленинградские знакомые, те, с кем он неоднократно общался. А моя цель была иной (почему и пишу, не поговорив даже с ними - хочу закрепить в памяти, на бумаге свои воспоминания о Михнове).

Михнов прожил тяжёлую жизнь, которая искалечила его. Но, быть может, самое замечательное в его жизни - сохранённая спо­собность к гармонии. Вопреки всему, многое, очень многое понимая - он был человек злой и умный -  он пробивался к гармонии. И чем труднее было жить, тем настойчивее и строже воплощал он желаемое...

 

Художники всех времен, не только теперешние, нередко стремятся закрепить, оформить в словах направленность своего творческого развития. Произведение овеществляет состояние этого развития на данный момент, а художник чувствует себя не только в данной точке, но и на пути. Отсюда рассуждения, в большей или меньшей мере, окрашиваются метафизичностью и не всегда находятся в прямом соот­ветствии с творчеством. В известном смысле такие рассуждения не столько вывод из опыта, сколько параллельный опыт, или опыт, пере­несенный в другую сферу.

 

Но эти рассуждения и небезотносительны к творчеству. Как нель­зя судить о творчестве по прожитой художником жизни, - это еще "дотворческая" сфера, так нельзя судить о нем и по его рассужде­ниям - они по самой природе "затворческие".

 

Это касается и рассуждений Михнова... Они, равно как  его жизнь, это то, что следует принять в расчёт, исследуя его творчество.

 

И опыт жизни, и метафизи­ческое рассуждение лежат вне искусства, но могут многое в нём пояснить (обычно - не главное).

 

Я знаю трудную и тяжкую жизнь Михнова и знаю его рассуждения. Но именно потому я так ценю его поздние работы - очищенные от бо­рения и протеста, и лишённые несколько поучительного умозрения. В них запечатлелось лучшее его качество как художника и человека: открытость гармонии, способность её выражать, умение отделить свой творческий импульс от жизненных счетов, точнее, охранить его от того, что может ему навредить - внести душевную мутность или опосредовать.

 

Михнов принадлежал к поколению абстракциони­стов (у нас это "поколение" исчисляется единицами - буквально). Поллок был для него не устоявшейся, хрестоматийной фигурой, а чело­веком, идущим близким путем, "живопись жеста" была естественной формой самовыражения. Это в начале пути. Тогда он был одинок (или имел рядом двух-трёх таких же одиночек), потому что для подавляющего большинства художников этот путь был чуждым. Потом он стал одинок, потому что новое искусство ориентировалось на послеабстрактные художественные методы (я говорю об одиночестве творческом). Он шёл своим путём, открывая новое и не отрекаясь от того, что считал главным безотносительно ко времени.

 

Я вполне допускаю, что многим поздние гармонии могут показаться излишне лёгкими, чересчур одухотворёнными (и даже светскими, как сказал мне один художник). Но всё это не имеет значения. Вернее, имеет обратное значение: доказывает, что Михнов нашёл важный и новый путь в искусстве. Его кажущееся "старение" говорит о другом: он входит в историю.

 

В двух словах об авторе текста - Евгении Борисовне Сорокиной /статья Р.К. была написана как предисловие к воспоминаниям Е.С./. Уйдя от Михнова, она осталась думающим, лёгким и неприкаянным человеком. Она думает, многим интересуется и живёт своей достаточно эзотерической жизнью...

 

По-прежнему она говорит о Михнове с уважением и жалостью. Эти размышления замечательны прозрачностью (качеством, ей, видимо, свойственным) - человек судит о человеке, художнике.

 

Это очень проницательные размышления. Но в них есть ещё одно качество, быть может, более замечательное. Они исполнены доброжелательности и ясности - так смотрят с пригорка на темнеющую к вечеру долину? Что даёт ей право так смотреть - мне неизвестно, неизвестно никому, но право это есть, у читателя сомнения в этом не возникает. А вечереющий свет - что ж, он делает ещё заметнее рельеф. И пока этот отсвет ещё не погас, на него надо смотреть. Главное, что здесь нет суеты и поспешности. Всё происходит в своё время.

 

1992 год, Москва.

 

 


Биография  |  О художнике - его современники: Александр Альтшулер, Валерий кулаков, Ростислав Климов, Геннадий Приходько, Евгения Сорокина  |  Записи 1961-1969   1979-1980-х   Из бесед 1970-1985  |  Выставки  |  Первая персональная выставка  |  Путь художника (работы и фото)  |  Об Этом сайте

Copyright © Е. Сорокина, 2014

Создание и поддержка сайта: avk